Антропофаг - стр. 17
– Так чего ж ты здесь-то подвизаешься? Во какую ряху отъел? Попросился бы в полк, когда компания началась. Если б голова уцелела, смотришь, уже тоже бы по воле гулял.
– Э, нет, приятель! – ничуть не обиделся румяный здоровяк. – Мне и здесь неплохо. Всего-то десять годков осталось. Не то, как раньше, раз забрили, и до могилы. А тут, глядишь, еще и деньжат прикоплю, на старости лет какую торговлишку открою… Сам-то, куда теперь подашься? Слыхал, тебе даже здесь, в столице, разрешено поселиться?
Ефим помедлил с ответом. Поневоле вспомнил, как помертвел, впервые услышав о вольной, до конца не веря в неожиданно обрушившуюся удачу. Загнанная глубоко внутрь, и от этого еще более жгучая в своей неосуществимости неутоленная жажда мести все эти долгие годы черной плесенью точила его душу. Вот и теперь перед глазами, как живое, всплыло ненавистное лицо старосты. До хруста стиснув кулаки, он растянул бледные губы в мертвенной усмешке:
– С поселением успеется. Сперва домой надобно попасть, должок один старинный стребовать. А там уж, как сложиться…
Добродушный толстяк приподнялся с табурета и, прощаясь, протянул высохшему за время болезни Ефиму пухлую ладонь:
– Что ж, служивый, бывай здоров. Ни пуха тебе, ни пера…
– К черту, – безучастно откликнулся тот, уже занятый мыслями о предстоящем нелегком пути, и тяжело припадая на покалеченную ногу, не обернувшись, зашагал прямиком к украшенным затейливыми коваными завитками госпитальным воротам…
Глава 2. Смертник
От столицы, которую Ефим толком-то и рассмотреть не успел, за что после не раз себя казнил, остались в памяти лишь высоченные каменные дома, мощеные булыжные мостовые, да суетливая толчея толпы и роскошных карет на сумрачных, редко видевших солнечный луч, прямых как стрела, улицах. Он, статься, был бы и рад помедлить, праздно побродить, беспечно глазея по сторонам, а там, может, и окончательно осесть в диковинном городе, но толкала, звала в дорогу, не давая надолго засидеться на одном месте черной змеей сосавшая сердце месть.
С той поры, как Ефим, поправляясь, перестал ежечасно впадать в забытье, редкую ночь не приходила к нему, казалась, давным-давно позабытая мать. Вцепившись серыми, истончившимися до прозрачности пальцами в туго захлестнувшую худую шею сыромятную петлю и не раскрывая ввалившихся, обведенных угольно-черными кругами глаз, не в силах вымолвить ни слова, она, в нитку растягивая фиолетовые бескровные губы, отчаянно мычала, натужно ворочая не умещавшимся во рту жутко распухшим языком.
Но просыпавшийся в холодном поту Ефим и без слов разумел, от чего столько лет металась, так и не сумев получить упокоя ее душа. Тогда, при активном участии вездесущего старосты, несчастную Параську, как наложившую на себя руки, не отпевая по православному обычаю, завернули в сопревшую рогожу и тайком закопали за оградой кладбища, для верности сровняв могилу с землей. И теперь, когда кошмары стали преследовать его еженощно, Ефим и лишнего часа не мог усидеть на месте, влекомый нестерпимой охотой заглянуть, наконец, в глаза душегубу.