Размер шрифта
-
+

Антистерва - стр. 28

– Она… жива? – с трудом выговорил Василий.

– Не знаю. Это я у тебя хотел спросить. Я про нее ничего не знаю.

– У меня? – удивился Василий. – Но откуда же я…

– Я думал… Думал, может, она хотя бы тебе писала когда-нибудь, – едва слышно произнес отец. – Мне и не должна была, это понятно, но хотя бы тебе… Значит, вряд ли жива, Васька. Ты не сердишься, что я тебя так называю? – вдруг спросил он.

– Не сержусь. Она меня всегда так называла, я помню.

– Да, – кивнул Константин Павлович. Голос его стал как-то спокойнее, наверное, он просто подавил в себе волнение, ну конечно, он ведь всегда подавлял в себе чувства, поэтому постороннему человеку могло показаться, что у него и вовсе нет никаких чувств, но Василий-то не был посторонним. – Я на нее сердился даже. Нельзя, говорил, мальчишку как котенка называть. А она только смеялась. Я не думал, что ты это помнишь, ты же совсем маленький был, когда она…

– Я себя очень рано помню, пап, – сказал Василий. – Хочешь верь, хочешь не верь, но помню даже, как ходить учился. И ее поэтому помню.

– Я тоже.

Оркестр сидел довольно далеко от них, поэтому сменяющие друг друга мелодии звучали негромко и не мешали разговаривать. Это были обычные ресторанные мелодии, и что-то пела слабеньким, но чистым голоском певица; песни из кинофильмов, кажется. Но как раз в ту минуту, когда отец сказал: «Я тоже», – она запела не из кинофильма, а вальс про сопки Маньчжурии, где русских не слышно слез.

«Пусть гаолян навеет вам сладкие сны…» – неожиданно громко и высоко прозвучало в ресторанном гуле.

Василий заметил, что отец вздрогнул. Наверное, тот догадался об этом и торопливо, словно себе в оправдание, произнес:

– Я ведь был в Маньчжурии. Там Китайско-Восточная железная дорога проходит, меня посылали, когда военный конфликт был. А гаолян – это, оказывается, обыкновенные кусты.

Василий всю жизнь знал, что его отец – сильный и суровый человек, которого так же невозможно увидеть растерянным или смятенным, как веселым. Но теперь смятение в отцовском взгляде не казалось ему неожиданным и ошеломительным. Смятение сливалось в глазах Константина Павловича с постоянным, въевшимся в зрачки и в зеленую радужку горем, и Василий вдруг подумал, что то всегдашнее горе и это нынешнее смятение, может быть, самое живое и даже единственно живое, что есть в его отце.

– А звучит красиво – га-о-лян, – улыбнулся Василий. – Ты думаешь, она может быть в Маньчжурии? В Харбине? – спросил он, помолчав.

– Не знаю я, Васька. Ничего я про нее не знаю, честное слово. Она в Берлин уехала, к своему отцу, тот профессор философии был и еще в восемнадцатом году через Литву в Германию выехал. А куда она потом, как она потом… – Отец замолчал, словно захлебнулся, но почти сразу же, с какой-то страстной к себе беспощадностью, продолжил: – Она к жизни совсем приспособлена не была, я до последней минуты не верил, что она от меня уедет, потому что… Ну, пусть даже только потому, что она совершенно ни к какой нынешней жизни не сумела бы приладиться, и за границей тоже, я уверен. Наверное, там она в кабаре стала танцевать, она же танцорка была. Богемьерка, кабаретьерка – так она себя называла. – Константин Павлович улыбнулся, глаза стали совсем молодые. Но уже через секунду Василию показалось, что отец сейчас заплачет, хотя этого совершенно точно не могло быть. Тот, конечно, не заплакал, а сказал: – И пела еще. Голос у нее не сильный был, но очень такой… Не могу объяснить. За душу брал ее голос.

Страница 28