Ангел мой, Вера - стр. 32
– Тебе жалованья одному-то не хватает. Кому я по весне тысячу рублев посылал?
– Положим, мне посылали, только…
– То-то – «только». Тут, брат, хоть положь, хоть поставь, выходит одно: ума еще не нажил, чтоб себя содержать, а уж хочешь семью кормить. На шею ты мне с ней сядешь, вот что. На Катю погляди – какую блестящую партию сделала. Саша, даст Бог, женится – не пропадет. А ты людей смешишь. Ну, ступай, не серди меня, ступай к крестной, она соскучилась. Ты против моей воли не пойдешь, я знаю.
– Не пойду, а все-таки… Если не будет вашего благословения на мой брак с Верой Алексеевной, я тогда вовсе не женюсь.
– Ну и не женись, больно надо… тоже киевский игумен выискался. Ну, ступай, ступай, полно о том, поговорили – и кончено. Я тебя рад видеть, только глупостей не ври.
Артамон коротко поклонился, вышел, звякнув шпорами, осторожно притворил за собой дверь. Отец, вернувшись в кресло, усмехнулся: в коридоре шаги по скрипучим половицам послышались не сразу. Сын стоял перед дверью, раздумывал… ушел наконец. «Это надо же, в такую даль скакать с этакими новостями. Удосужил, голубчик, удосужил…» Он вдруг вспомнил, как много лет назад Артюша, ребенок, после строгого внушения за упрямство и драку с младшими, пожаловался: «Папенька! Сашу и Татю (так звали сестру Катю) любить нужно, потому что они маленькие, вас – потому что вы старше, а меня-то кто же полюбит?» И такая неподдельная обида звучала в хриплом от слез детском голосе, что отец задумался: «Надо же, от земли не видать, а чувствует прямо как большой».
Захар Матвеевич отогнал непрошеную мысль: «Алексашке бы старшим родиться… Эх, удосужила меня Лизавета-покойница, прости Господи, родила – как в себя вылила. Не в нашу породу. И сама была упряма, как…» Захар Матвеевич так и не договорил про себя, как кто была упряма покойница жена. Старику словно не хотелось признавать, что и упрямство, и взбалмошность, и нерассуждающая доброта были его, исконно муравьевские. Елизавета Карловна обладала своеобразной холодной справедливостью, считала главной добродетелью умеренность и непоколебимо верила в благое воздействие наград и наказаний. Отец, который мог, по настроению, за один и тот же поступок и похвалить, и выдрать за уши, служил прибежищем детям, слегка смущенным этим механическим правосудием.
Артюша, впрочем, невзирая на внедряемое матерью благонравие, рос каким-то бешеным, и хохотал и плакал так, что слышно было на весь дом, ввязывался в самые сумасшедшие авантюры, словно желая выказаться любой ценой. И добро бы ввязывался один! Он увлекал с собой и спокойного Сашу, и даже Татю, вынуждая порой отца прибегать к крайней мере – класть на видное место в классной комнате березовый веник и несколько дней подряд многозначительно указывать на него, приговаривая: «Вот будете еще шалить… то-то!..» Отдавая сына в учение, Захар Матвеевич от «шалопая» больших успехов не ждал – обоих братьев, к огромной досаде отца, вострые кузены в Москве прозвали «деревяшками». Не подростком даже, а юношей Артамон наконец выправился и начал выказывать некоторую сообразительность в науках. Старик надеялся, что теперь-то Артюшиному удальству найдется применение – и с удовольствием признал, что дисциплина пошла ему на пользу. В войну тот был неоднократно награжден, служил адъютантом, неудовольствия начальства на себя не навлекал. Офицер из него вышел неожиданно дельный и строгий. В двадцать четыре года Артамон получил ротмистра – во всяком случае, от других не отставал. А что влезал в долги – так какой же гвардеец не желает жить на широкую ногу? Дело молодое, холостое и вполне извинительное…