Амалия и мы - стр. 13
Она, работа высасывала его все чаще. Раз в год, в восемь месяцев, в шесть, в три…
Он заканчивал свой роман, тот самый, куда вставил срисованную с меня Сфено. Ну как заканчивал… Только на моей памяти он писал его пять лет. Пять! Представляете?! Если бы он писал только этот бесконечный роман, давно бы разорился. Рассказы, эссе, полемические статьи о современной литературе – Аристарх был востребован, журналы охотно платили за любое его слово. Пьесы ставились в театрах, звучали по радио. Он достиг того уровня, когда не писатель работает на успех, а успех работает на писателя. Но Великий Роман был на первом месте.
О! Это был эпохальный труд. В том смысле, что он впихнул в него целую эпоху, с двадцатых годов, когда на свет явился его главный герой и до шестидесятых, когда того добивала депрессия и страсть к саморазрушению. И как выйти из этого виража, бедолага не знал. Не знал и Аристарх.
– Надо ехать, – твердил он, – ехать… Поедем в Грецию, девочка? Белые стены, напитанные солнцем грозди винограда, свисающие с перекладин над самой головой, кислое вино в оплетенных бутылях. И Сфено, раздобревшая, крепкая, переполненная жизненными соками, как виноградная гроздь. Только она способна вытащить его из мрака. Поедем. Мне надо прочувствовать эту атмосферу. И я закончу книгу.
Мы поехали.
Деревенька на берегу Эгейского моря, километров пятьдесят до ближайшего города. Все, как он хотел, белые домики, виноград, грудастые женщины в пестрых широких юбках и расшитых бархатных кофтах, высохшие старухи в черном. Аристарх снял крохотную, будто игрушечную, виллу в паре километров от деревни. Искал творческого уединения.
Нашел.
***
Поезд. Этот поезд, это купе я запомнила навсегда. Хуже, я так и не вышла из него. Иногда мне кажется, что до сих пор.
Как только ушел проводник, дверь купе закрылась, Аристарх вытащил из багажа литровую бутыль, заткнутую пробкой, спеленутой грязной дерюжкой. Пробка была выдернута, и по крохотному пространству, ограниченному двумя вишневыми диванами, окном и дверью, поплыл кислый дух ципуро, греческого самогона, жесткого, как наждак, крепкого, как пересохший грецкий орех. Аристарх погасил свет, улегся и начал пить.
Я сидела, подобрав под одеяло ноги, и смотрела. Смотреть – было моим протестом. Нет, не верно. Смотреть – было убийством. Вы поймете.
Уже войдя в купе, он был глубоко пьян. Пьян уже неделю или около того. Шесть или семь дней он пил. Ничего не ел. Зачем? Разве в самогоне мало калорий? Пил самопальную дрянь, что покупал в деревне. Как он туда добирался, не знаю. Он даже разуться не мог, падал со скамейки, вышибая головой дверь, разбивая лицо о порог. Ему не было больно. Вряд ли он что-то чувствовал. Ворочался перевернутым навозным жуком, едва шевеля лапками. Я тащила его на второй этаж в спальню. Он падал на кровать, я уходила вниз. Не могла оставаться рядом. Спала на кухне, там была длинная узкая скамья. Сверху доносились звуки: валился с кровати, топал в туалет, блевал, рыгал, пердел. Ложился, доставал пузырь из-под подушки, прихлебывал, мычал, опять шел блевать. Шесть дней. Или семь. Целую вечность.