Альманах «Истоки». Выпуск 9 - стр. 14
И продолжалось уже накануне второй войны, в 41-м. Я это говорю потому, что здесь, вот на этом треугольнике, между Большой Покровской, Хапиловской и Николо-Покровским переулком царило удивительное отношение к памяти, к памяти не героев даже, павших за Отчизну, а просто простых людей, которые здесь жили, работали в этих полях, жили в этих домах, отстраивали Москву. Это были простые люди, те самые люди, силами, волею которых и строилась Москва. Москва не сразу строилась – это верно. Вот они строили этот город. Я говорю об этом с болью и с огромной благодарностью вот тем людям, которые охраняли эту память. Здесь, вот на этом треугольнике, вот на этом месте, которое я для себя называю Никольский погост, прошло все мое детство. Я про это не знал. Мы здесь бегали, играли в свои мальчишеские игры. И здесь потом уже, возвращаясь через многие годы, я понял, что это совсем для меня непростое место. Поэтому меня сюда влечет. Мне хочется думать об этом удивительном, небольшом, но духовно для меня чрезвычайно важном куске земли. И когда я прихожу и вижу, что здесь по-прежнему растет трава, бурьян, нет никаких построек, хранится память, и опять я невольно возвращаюсь на круги своя, к тем людям, которых я не знал, и они меня не знали. И я ничего не могу о них рассказать. Но память о них жива в моей душе.
Для меня в книге архимандрита Дионисия было одно удивительное открытие: первое здание, единственное, которое было построено, по-моему, в начале XIX века, и построено по необходимости, – домик-просфирня. Нужны были просфоры для службы, для деятельности храма, для того, чтобы совершался обряд моления. И вот одной из первых просфирен была, как выяснилось, бабушка великого русского драматурга Александра Николаевича Островского. Для меня это было удивительное открытие, подтверждение целого ряда моих размышлений о русском языке, о русской речи, в частности о московской речи. «Я учусь русской речи у московских просфирин», – говорил Пушкин, который учился говорить и писал свои первые стихи на французском языке. «А как речь-то говорит? Словно реченька журчит». Это журчание естественное русской речи, хранится и живет в Москве. В Петербурге появились всякие французские слова, обороты, построение предложений, часто с немецкой грамматикой схожие. Появились выражения, свойственные бюрократии, – бюрократизмы, которую загрязняли эту речь. Вообще, русская московская речь отличалась от петербургской, как отличалась речь, допустим, Малого театра от Александринского театра. Другое произношение. По-другому произносились некоторые слова. И школа русской речи, в частности даже в профессиональных учреждениях, в театральных училищах была особая. И московская речь была узнаваемая. Московские обороты, московские образы – это неповторимый источник и родник именно московской жизни. Ведь Москва всегда была некой антитезой официальному Петербургу. Москва – это был свой, исконный, рожденный древними обычаями, привычками, традициями, русский город. Он не был европейским городом. Как писал Есенин: «Золотая дремотная Азия опочила на куполах». Здесь встречались Европа и Азия, и рождалась Россия. Здесь в чистоте содержался великий русский язык, обороты русской речи, неповторимые образы русской речи. Здесь слагался тот самый русский речевой этикет, особый, который ты чувствуешь, узнаешь, то, что мы сейчас утрачиваем. Это речь, которая живет в душе народа, которая слагается и хранится народом. Это тот родник чистоты, понимания образа. Утратить язык – значит утратить свою самобытность, просто утратить нацию, утратить свою культуру. Я вспоминаю некие московские речевые обороты, которые жили в нашем доме, к несчастью, не записывал их, но мне запомнился какой-то чисто московский оборот, когда мне перешили рубашку, мне нечего было носить, и она оказалась велика. Бабушка увидела меня в этой рубашке и сказала: «Да что ж вы ему рубашку-то дали, как на Минина и Пожарского». И потом рубашку мне переделали.