Алиби - стр. 4
За свою жизнь я многое выбросил в мусор. Но ни одной бутылочки из-под лосьона для бритья. При каждом переезде я везу их с собой – как вот древние брали с собою в странствие маски предков. В каждой бутылочке заключена часть моей души, я в формальдегиде, мой дух. Можно, как в арабской сказке, потереть сосуд и вызвать оттуда меня прежнего. Иной вызванный, несмотря на протекшее время, оказывается живым, хотя среди моего имущества давно уже нет тех вещей, в которые эти запахи облачены и которыми обладают; другие вызванные попросту скончались или стали настолько скучны, что мне не хочется иметь с ними ничего общего; я забыл их телефонные номера, любимые песни, мимолетные причуды. Я беру в руки старый аромат и внезапно вспоминаю, почему он воскрешает в памяти самые искрометные дни моей жизни – искрометные не потому, что они были счастливыми, а потому, что я столько времени провел, взыскуя счастья, что задним числом кажется, будто часть этого воображаемого счастья перетекла в реальность и пропитала своим запахом целую зиму, обтянув пленкой счастья дни, про которые я всегда твердо знал: мне вовек не захочется пережить их снова. И вот я держу флакон, который кажется мне драгоценнее очень и очень многих вещей, и начинаю думать, что рано или поздно некто горячо мною любимый – именно любимый и горячо – случайно заглянет сюда, откроет его и подивится, что же мог для меня значить этот аромат. В чем именно я все эти годы пытался поддержать огонек жизни? Это запах ранней весны, когда мне позвонили и сказали, что все сложилось, как я хотел. Это вечера рядом с мамой, когда она приехала повидаться со мной в центре города, и я подумал, какой же она стала старенькой, – я только что сообразил, что она была на десять лет моложе меня нынешнего. Это ночь в ля-миноре. «А это? – начнут допытываться они. – Это вот что?»
Запахи не истаивают десятилетиями, и те, кого мы любим, могут потом по ним вспоминать нас годами, однако легенда, заключенная в каждом флаконе, герметизируется в момент нашего ухода. Больше наш дух не заговорит ни с кем. Он лишь следит, как те, кого он любил, открывают флакон и приступают к исследованию. Ему смерть как хочется выкрикнуть с неистовством десяти розеттских камней, которые умоляют сквозь века, чтобы их услышали: «Вот в этот день я познал удовольствие. А вот это – ну как вы можете этого не знать? – это тот вечер, когда мы встретились, стоя после концерта возле Карнеги-Холла, и с какой легкостью одно повлекло за собой другое, и потом, когда пошел дождь, мы некоторое время подождали под укосиной – обоим не хотелось уходить, дождь стал удобным предлогом, начало беседы двух незнакомцев, – а потом метнулись в ближайшее кафе, там – гнусный кофе, сырая обувь, мокрые волосы, смурной официант-иностранец, что-то пробормотавший на невыразимском, когда мы дали ему щедрые чаевые, – мы сидели и говорили про Малера и про “Четыре квартета”, и никто, даже мы сами, ни за что бы не догадался, что потом мы окажемся вместе в квартирке-студии на Верхнем Вест-Сайде». Вот только голоса не слышно. Умереть – значит забыть, что ты когда-то жил. Умереть – значит забыть, что ты любил, страдал, обретал и утрачивал желаемое. Завтра ты скажешь себе: я ничего не вспомню, не вспомню этого лица, колена, этого старого шрама, руки, которая все это пишет.