Алхимия благородства - стр. 3
Так в чём же суть дворянства, если не тешить себя положениями «я ничем особенным не славен, но имею фамильную форму затылка, и такой затылок у нас был ещё триста лет назад». (Про затылки – иронизировал Иван Бунин).
Кто дворянин? Гумилёв или пустое место с трёхсотлетним затылком? Каков смысл дворянства? Он огромен, даже в наши дни, когда принадлежность к сословию кажется незначительным обстоятельством в жизни тех, кто к нему действительно принадлежит.
Дворянское сословие в Российской Империи было живым, постоянно пополняющимся. Смысл его заключался в служении. По модели, энергически воплощаемой Государем Петром Алексеевичем, дворянин высвобождался от заботы о насущном хлебе именно ради предоставления себя целиком иным заботам – интеллектуальным, созидательным, военным.
Но и «вольность дворянская» не тронула главного социального значения дворянина. Готовности умереть ради понятий, превышающих ценность жизни. Заметим – никто не мог требовать от крестьянина готовности умереть. От солдата из крестьян – да, но ведь солдат мог и выслужиться, от крестьянина в отличие. Вспомним трагический рассказ «Тупейный художник», где забритый крепостной возвращается за своей нареченной «благородием».
Здесь формальная (социальная) суть дворянства переходит в область высшей сути.
Доминик Веннéр даёт универсальную формулу благородства: отторжение от низменного.
Эта формулировка – краеугольный камень.
Отторжение от низменного – это в двух словах характеристика всей жизни Николая Гумилёва. Именно потому он и задал нам дворянскую модель поведения, и в минуты слабости и сомнения мы, юные, спрашивали себя: «А как поступил бы Николай Степанович?»
Я буду много говорить о юности, ибо в ней и в детстве закладывается, как всем известно, личностная основа.
В возрасте девятнадцати лет я была отчаянно влюблена. В Бориса Коверду, разумеется. Я не была оригинальна. Многие мои ровесницы влюблялись в Бориса Коверду. Коверда странно двоился в нашем восприятии. С одной он стороны был – наш одногодок, тот, в Варшаве. В тщательно отутюженном бедном костюме, том, в котором ходил в гимназию. (Другого-то у него не было). В белоснежной манишке. В чёрной бабочке, со смущённой улыбкой, с чуть встрёпанными волосами. И мы мечтали – отчаянно поцеловаться с ним у вокзала, пообещать ждать хоть десять лет, хоть больше…
Но в то же время мы знали, что он живёт сейчас, там, вдалеке, что убелён сединами. И мечталось иное – увидеть его в этой – нашей настоящей – жизни. Войти к нему, а он, конечно, будет сидеть в своём кабинете, в таком высоком большом кожаном кресле. И сесть на пол (мы любили сидеть на полу) около его кресла, и поцеловать усталую руку, в старческих «цветах смерти», руку, покаравшую убийцу царских детей.