Акума, или Солнце мертвых - стр. 18
Он предавался любованию своими розово-голубыми переживаниями юношеской влюблённости, лишённой всякой эротической подоплёки и плотского волнения. Вспомнил, как она подарила ему сухой плод амурского бархата и велела: «Съешь!» Он разгрыз чёрный сморщенный плод с мелкими зернами. У него был терпкий, пряный, сладковатый, мятно-имбирный привкус не распробованной любви, как он определял в дневнике. Он хотел вспомнить этот вкус прошлого, которое ничего не обещало в будущем.
Сон души продолжался скоплениями, галактиками, туманностями…
Чтобы безоглядно, смело броситься в гормональный омут юношеской страсти – нет, с ним такого никогда не бывало, из-за робости, конечно. На эти поступки юность его не отважилась. А ближе к возрасту общественного презрения, когда стали уступать место в трамвае и метро, краткосрочный пароксизм безрассудства всё-таки взрыхлил его эпидерму эротическим роем увлажнённых букв и рифм.
Беспечная жизнь советских номенклатурных стиляг проходила мимо прилежных путей робкого среди парней, весёлого среди девчат студента Миши Кралечкина. Где-то гудели поэты-тунеядцы. И он забрёл на этот гул… Тунеядцы-снобы не приметили Мишу. Он отвернулся от непризнанных гениев, в студенческой стенгазете писал на них мстительную критику, оттачивал перо.
Отчасти завидуя им, их раскованности, свободе, он чурался стиляжных современников ровно так же, как обывателей, вахтёров, дворников, слесарей, сантехников, соседей по съёмной коммунальной квартире, где запирался, заплетаясь в паутину литературных мыслей. Как уютно было в этом коконе, словно отъевшейся зеленью гусенице! Пушкинская нега растекалась по его членам…
Ещё чуть-чуть и Миша Кралечкин окуклился бы в куколку экзотической бабочки, которую изображала упорхнувшая в невидаль далёкую Маргарита-Арита… А там, глядишь, в определённый срок произошла бы с ним метаморфоза, произошёл бы метемпсихоз, произошло бы преображение – так, улыбаясь, думал о себе неусыпный страж чужой гонимой музы, страж её тени. Его ждала участь тривиальной бабочки-капустницы, личинки которой пожирают капустный лист, где чудесные склизкие слизняки нежатся в любовной неге.
Он улыбнулся своей прошлой ребяческой выходке, когда отправляясь в коммунальную уборную в конце длинного коридора, уставленного сундуками, водружал на шею деревянный стульчак, изображая некрасовскую лошадку – «и-гого!» – чтобы развеселить соседскую девочку-плаксу трёх лет или напугать беспородную собачку-тявку-вредину. В ностальгии о том студенческом коммунальном времени процитировал себя: «Я иду по жизни шаткой сквозь торосы и заторы. В переулке отдалённом щиплют холки две лошадки за заснеженным забором. Ох! Как они, я тоже был влюблённым…»